Ханна ушла из дома. Совсем ушла. Хватит. Надо себя уважать. Кошка спустилась с крыльца, в последний раз вдохнула знакомый запах — грязных тряпок, кислятины и водки.
Сердце защемило, неожиданно зашлось болью, или это от вчерашнего пинка побаливает за грудиной? Уже неважно — она отвернула голову и решительно вышла за ограду. Пропади всё пропадом. Частный сектор тонул в сумерках. Где-то вдалеке визжала циркулярка, дурная корова ревела в переулке, да сотрясались стены родного дома: “О, Боже, какой мужчина!”. После жаркого дня на землю опустилась прохлада, ладонью накрыла вспотевший лоб и зашептала не то колыбельную, не то отходную, и соседский кобель взвыл на луну, едва заметную на бледном небе.
– Горите! Горите! Алконавты чёртовы… Чтоб вам сгореть всем! Чтоб вам пусто было!
Это дурачок Валентин. У него одна дорога — от дома до дома, каждому пожелать геенны огненной. Постоял он, погрозил тощим кулачонком дому, но ничего не дождался, запахнул пиджак и поковылял дальше. Босховская фигура его с вздернутым правым плечом, поколебалась в воздухе и стала быстро таять в сумерках. Кошка вздохнула и двинулась следом. Никто ничего не заметил. Надо себя уважать. Надо в себя верить. Ханну никто этому не учил, она родилась и выросла среди кособоких изб частного сектора, где пьют чаще, чем едят. Вчера Мать принесла пособие, и дом ожил — запахло едой, зазвенели песни из магнитофона. А нелёгкая тут же принесла соседку Иванну, почуяла, зараза, запах денег, явилась долг требовать. Мать вся подобралась, как перед дракой, но Иванна рассеянно посмотрела по сторонам и поставила на крыльцо ящик рассады:
– На вот, воткни в землю. Будут у тебя помидоры, в салат настрогаешь, а то и закроешь по осени. Вечером зайди, Михалыч картошки насыпет на семена — худо или бедно, но будет, что пожрать, и никому кланяться не надо.
– А денег нет!
– Да уж конечно, — ухмыльнулась Иванна, — видела я, как твой в магазин поскакал. Быстрее зайца. Ладно, потом отдашь. Только не дебоширьте — у нас гости, неудобно перед ними. И рассаду прибери.
Мать покивала, а закрыв калитку, выматерилась так, что даже дети покраснели:
– Я тебе что, батрачка, в земле копаться? Ты мне денег дай, а траву свою сама жри.
Рассада так и осталась в ограде, вернувшийся из магазина Отец пнул деревянный ящик, но только зашиб зря ногу. Потом все напились, хохотали и пели, громко возмущаясь соседкиным обращением — как с нищими, понимаешь ли!
– Да у нас всё есть! – ящик полетел с крыльца. — Мы колбасу едим! И не только из рук всяких…
Отец злобно скривился. “Всякий” — это хахаль Матери, огромный мужик с железными зубами, который всегда привозил колбасу и первым делом отрезал кусочек:
– Вот кого я тут люблю, так это Ханнушку…
В отличие от железнозубого, Отец никогда её не любил — слишком уродливая она ему казалась. Ну да, не красавица — от постоянного недоедания была кошка рахитичная и кособокая. Так и не выросла: ноги кривые, голова большая и глаза заплывшие. Зато весёлая, добрая и трехжильная – не раз соседи приходили с бутылкой и кланялись поясно:
– Дайте нам Ханну в помощь на недельку, пусть амбар почистит.
Водку-то он выпивал, но копил злобу, как будто убогая Ханнушка была виновата в его корявой жизни. К вечеру, налившись до бровей, он вышел за ограду, стоял, пошатываясь, держался за почерневший столбик. Подышать хотел свежим воздухом. А тут Ханна, шла себе тихонечко вдоль забора, надеясь проскользнуть в калитку.
– Ах, ты, дрянь! — его подкинуло, развернуло, и даже равновесие вернулось. — Колбасу жрать из поганых рук!
Она ничего не поняла, только ощутила пинок в грудь, аж искры из глаз посыпались.
– Ты чё творишь, козёл?!
Ханна кинулась в сарай, скорчилась там и слушала, как чужой городской мужик, гостивший у Михалыча, орал и грозился вышибить Отцу глаз.
– Ты храбрый??? Так иди, меня пни! Что, боишься, отдача замучает???
Они ещё долго матерились, а Ханна внимательно прислушивалась к себе — грудь болела от удара и гнева. На побои она несогласная. Нет. Впроголодь жить можно, матюги и грязь тоже ничего — она привычная. Но бить себя не даст, вот как хотят, а её пусть не трогают. Надо себя уважать.
Сначала Ханна шагала по рытвинам и ямам знакомой проселочной дороги. Но вскоре последний забор остался позади, и началась грунтовка. Она забоялась — жилья больше не было, впереди лежало поле, тёмное и бесконечное. Что она будет делать в этом открытом пространстве, маленькая и слабая? А позади окна светились жёлтым, казались ласковыми, будто в них хорошая жизнь. Ханна всхлипнула. Загустевшую ночь хоть ножом режь. Ааааах! Зашелся пронзительный птичий крик, и во тьме зловеще брякнул колокол — не иначе как на церкви у погоста. Страшно-то как. Ханна села на обочине и съежилась, не зная, на что решиться. Где-то впереди послышался шорох шин, тихий и вкрадчивый, не такой, как на грунтовке. Асфальтовая дорога… Раз, другой, фары чиркнули дальним светом и унеслись прочь. Интересно, а там, куда все едут, хорошая жизнь? Наверное, иначе зачем ехать? Ханна подумала и двинулась вперёд — раз там хорошо, я пойду туда. Надо в себя верить.
Ночь кончилась, а дорога все не кончалась. Кошка теперь шла вдоль шоссе, в ту сторону, куда улетели быстрокрылые ночные ездоки. Небо побледнело, дохнуло холодом — мелкий дождик вылился так быстро, что она и спрятаться не успела. Голодная, уставшая, теперь ещё и мокрая, она ковыляла вдоль трассы, уже не прижимаясь к обочине. Собьют, ну и ладно — всё равно пропадать. Вдоль дороги тянулись поля, жёлто-розовые в рассветных лучах, пахли мокрой землёй и бензином. Рваные облака скучковались и тихо уползли за горизонт, оставляя после себя серебристый след. Ханна присела на обочине, наблюдая, как розовая кромка неба тихонько растворяется, голубеет. День будет жарким, к бабке не ходи. Так и вышло. К полудню жара разошлась, и полотно накалилось. Машины сновали всё чаще, приходилось жаться к обочине. А дороге не было видно ни конца, ни края — и никакого намёка на жильё. Есть нечего, пить нечего, язык во рту распухает, и ноги идут на автопилоте. Это пекло способно прибить кого угодно.
А машин становилось всё больше, и все они летели в одну сторону — наверное, там действительно хорошо. Только слишком далеко идти, для такого путешествия надо что-то большее, чем надежда. Если бы знала, осталась бы дома. Нет! Не осталась бы. Ханна помотала головой, отгоняя навязчивый звон в ушах, и поковыляла в прежнем направлении. Надо в себя верить.
– Было часов шесть или семь. Солнце стояло высоко, шпарило, но свет уже был закатный. Жарища — лобовое стекло течёт! От асфальта пар поднимается и дрожит в воздухе змейками. Как в Техасе… Я блюграсс включил для полноты картины — едем, потеем, музыку ковбойскую слушаем. И тут… Картина маслом, просто вестерн: шоссе, кукурузное поле, адское пекло, и она гордо чешет вдоль дороги. Маленькая, грязная! Мимо машины летят, а она чешет так уверенно, будто знает, куда идёт. Я почти увидел на этой кошке сомбреро, “смит-и-вессон” — и как она шлёпает в закат на боевом коне! “Непрощённая…”
– Да уж… Мы Ханну ещё из дома хотели умыкнуть, от таких хозяев. А она сама ушла — мы её ждали-ждали, не дождались и поехали. Расстроились конечно, жалко её — Илья вообще хотел морду бить за то, что её отпинали. А она вон где — вперёд нас в Красноярск ушла.
– Мы её обогнали, тормознули. Лена подышать вышла, дверь оставила, чтоб проветрить немного. Так она с нами поравнялась, подошла и в машину запрыгнула. Села на Ленкино место и лупит на меня глазом: мол, чего стоим, кого ждём? Я засуетился, Ленку тороплю и сам с себя обалдеваю — как эта маленькая кошка меня в таксисты запрягла? А потом еду и думаю: надо в себя верить, понимаешь — надо в себя верить.